Разожгли сначала малый костерок для всяких волшебств. К нему с глиняными плошками потянулись хозяйки, набирали священный огонь, уносили домой разжигать погашенные очаги. Старый обычай — ходить за огнём к бабе-йоге, о том и в сказках говорится. Это сейчас — кремешком о шершавый пирит черканул, вот тебе и искра, а прежде другого огня не знали, только тёртый, какой не сразу добудешь. Потому и караулили старухи-огневицы негасимое пламя в особой землянке возле капища, а хозяйки поутру ходили к ним за угольями. Да ещё и не всякая донесёт домой огонь, тогда поворачивайся и снова на поклон иди.
Мужчина никогда на месте не сидит, ему огонь сберегать некогда, потому всё, что с огнём связано, — принадлежит женщинам. И крестовина для вытирания огня — крест с загнутыми посолонь концами, — знак женский. Бабы себе этот знак на одежде вышивают и режут на бусах, чтобы мужики любили и детей много родилось, а настоящему мужчине свастики и коснуться зазорно. Того и гляди спросит кто: «Тоже хочешь, чтобы тебя мужики любили?» А ежели колдунья левша, то и свастику она себе мастерит левую, упоры загибая противосолонь, чтобы не прокручивалась крестовина во время вытирки. Левая свастика знак зловещий, левши во все времена принадлежали скорей миру мёртвых, нежели живых.
Ныне всё это быльём поросло и в сказках осталось вместе с памятью о женской власти. И лишь на дожинки, когда старый год кончается, а новый родится, люди, как и встарь, вытирают огонь в тополёвой колоде и в первый день нового года разжигают очаги новым огнём.
«Гори-гори ясно, чтобы не погасло!»
Последними к малому костерку подошли девки, те, что уже прошли посвящение, но покуда замуж не выскочили. С песнями приняли огонь на соломенные жгуты и подпалили великий костёр. Праздничный костёр в этом году наворотили небывалый. Соломы оказалось мало, так хворосту натаскали столько, что выше человеческого роста. Заполыхало нестерпимо, долго никто к костру и приблизиться не смел: того и гляди — заживо сгоришь. Потом нашлись смельчаки, принялись сигать через огонь и, добывши горящую ветку, погнались за кинувшимися врассыпную девчонками. Началась беготня по ночной роще, со смехом, ауканьем, криками. Ночь, которую всякий четырнадцать лет ждёт, а потом всю жизнь вспоминает.
Два или три часа пролетит, прежде чем молодёжь, кто поодиночке, а кто и парами, начнет возвращаться к костру, а сейчас сжатое поле, на краю которого синими огнями светилась огромная куча тлеющего угля, опустело. Лишь два человека, махнув рукой на обычай, никуда не стали бежать. Одному, впрочем, и обычай такой был в новинку, ибо всего полтора месяца, как приняли его дети зубра в одну из своих семей. Должно быть, неловко было Яйяну вскочить и помчаться по лесу за полузнакомыми девушками. Не было в роду у длинноволосых лишаков такого обычая. Некоторое время Яйян стоял, глядя на угли и словно ожидая чего-то, потом подошёл к Лишке, присел на корточки, заглянул снизу в лицо.
— Ты почему не бегаешь вместе со всеми?
— Зачем? Со мной и так всё ясно. Кому я нужна, страхолюдина?
— Неправда! Ты среди них самая красивая. Твои родичи — очень хорошие люди, но они ничего не понимают в красоте.
Лишка хотела привычно возразить, но лишь поникла головой. Тлеющие угли багровым отблеском заиграли на ползущей по щеке слезинке.
— Ну что ты, маленькая… — протянул Яйян. — Плакать-то зачем?
— Ты знаешь, — Лишка попыталась улыбнуться, но вместо этого громко всхлипнула, — ты первый, кто сказал, будто я маленькая. Меня всегда дылдой дразнили. И вообще, я же перестарок, семнадцать лет стукнуло.
— Ну и что, мне тоже семнадцать. Или тебе на меня и смотреть не хочется?
— Люди же смеяться будут. Девка-охотница, огрела парня топором, так он с испугу её замуж взял. Нет уж, лишнее это, и говорить о таком не надо. Пусти, пойду я домой, не для меня дожинки играют. И свататься не вздумай, всё равно откажу.
Лишка поднялась было, но тихий голос заставил её замереть.
— Подожди минуту.
Яйян наклонился, выдернул из кучи заготовленного на всю ночь хвороста длинную ветку, сунул её в самый жар и, когда сушина занялась, шагнул к девушке и коснулся огнём длинных Лишкиных волос. Лишка вздрогнула, но не отклонилась, так и стояла потупив взгляд.
— Это же ваш обычай — если догнал парень на дожинках девушку, подпалил ей волосы, так ему, когда свататься станет, отказать нельзя. Так ведь?
— Так…
— Теперь не откажешь?
— Не откажу…
Звучат у родового костра слова нездешнего языка, речь народа, который напрасно пытались извести жаборотые мэнки, и радуется рогатый Лар, слушая эти речи.
— Ты знаешь, Яйян, а ведь, когда тебя в семью зубрихи Люны приняли, я сразу подумала, что это неспроста. Тебе как раз в этом году в нашу семью свататься можно. А ну как приняли бы в другую — сколько лет ждать бы пришлось!.. А если бы тебя в нашу семью усыновили, тут уж вовсе беда! Значит, судьба так распорядилась.
— Ну, конечно, иначе и быть не могло. Я же люблю тебя, с той самой минуты, как глаза после мэнковского плена открыл… Ясное дело, что судьба.
* * *
Таши, помахивая давно потухшей веткой, шёл через ночную рощу. Странно было на душе, и этой странности Таши сам себе объяснить не мог. В прошлом году, когда сам Таши проходил посвящение в охотники, было куда веселее и вместе с тем таинственнее. Предчувствие небывалого переполняло грудь и заставляло мчаться, не разбирая дороги, искать кого-то, хотя и знал Таши, что та, которую он ищет, появится в этой роще лишь через два года. Да ещё позволит ли грозный отец Тейлы, чтобы старшая его дочь вышла за сына йоги, которую Тейко по какой-то необъяснимой причине на дух не переносил…
А нынче всё в жизни ясно, расписано на год вперёд, и от этого теснится в груди невнятная тоска, которую не заглушить ни бешеным бегом, ни криками, ни показной бравадой. Невесёлые выдались дожинки.
Только что не было рядом никого, а тут почти неразличимая тень отлепилась от старой берёзы, словно древяница вышла из глубины белого ствола. Только древяницы, хоть по виду от людей и неотличимы, но вовсе не люди и даже не живые существа. Говорить они не умеют, и дела никакого не знают — так просто бывают, как всякая иная нежить. А сейчас слуха Таши коснулся тихий голос:
— Притомился, бегун?
— А, это ты… — Таши узнал Векшу. — Ничего я не притомился, так, заскучал слегка…
— И головня у тебя потухла.
— А зачем мне? Моя невеста ещё в возраст не вошла, мне тут метить некого.
Векша вновь приникла к стволу, став почти неразличимой, только голос выдавал: